Читать онлайн Любовник, автора - Иехошуа Авраам, Раздел - Габриэль в женской библиотеке Мир Женщины. Кроме возможности читать онлайн в библиотеке также можно скачать любовный роман - Любовник - Иехошуа Авраам бесплатно.
Любовные романы и книги по Автору
А Б В Г Д Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Э Ю Я
Любовные романы и книги по Темам

Поиск любовного романа

По названию По автору По названию и автору
Рейтинг: 3 (Голосов: 2)
Оцените роман:
баллов
Оставить комментарий

Правообладателям | Топ-100 любовных романов

Любовник - Иехошуа Авраам - Читать любовный роман онлайн в женской библиотеке LadyLib.Net
Любовник - Иехошуа Авраам - Скачать любовный роман в женской библиотеке LadyLib.Net

Иехошуа Авраам

Любовник

Читать онлайн


Предыдущая страницаСледующая страница

Габриэль

Но я все-таки попал на фронт. Не прошло и двадцати четырех часов с тех пор, как вы отослали меня, а я уже был посреди пустыни. С головокружительной быстротой сунули меня туда, и не потому, что нуждались во мне, а просто хотели убить меня. Я говорю вам — хотели убить, и просто так, без всякой связи с войной. И меня действительно убили, а здесь стоит совершенно другой человек — не я.
Я-то думал, дело только в формальности. Кому могу я принести пользу в этой войне? Явлюсь в какое-нибудь учреждение и скажу — ладно, я здесь. Я тоже один из вас. Запишите меня в список явившихся и не говорите, что я не проявил солидарности в тяжелый момент. Меня не тянет стать участником побед, а тем более поражений, но если вам так важно мое присутствие, то я готов постоять несколько дней у какого-нибудь проверочного пункта на дороге, посторожить какую-нибудь контору, даже погрузить оборудование. Что-нибудь символическое, для истории, как говорится…
Но я не представлял себе, что за меня вдруг ухватятся и пошлют прямо в огонь. Я снова повторяю: меня просто хотели убить.
Сначала все шло медленно. Пока я нашел лагерь, был уже полдень. Я оставил машину на стоянке и стал искать ворота, но ворот не было, лишь смятая и развороченная ограда, и ужасная суматоха. Между бараками снуют люди, мчатся военные машины, но за этой лихорадочной деятельностью уже чувствуется какая-то новая, незнакомая усталость, словно проявляются признаки какого-то скрытого отравления. Трещина в самом основании. Ты спрашиваешь что-то у секретарши и чувствуешь, что они не соображают. Какая-то всеобщая растерянность. И везде преследует тебя голос транзистора, но информации от него никакой. И у песен, старых боевых маршей, нет больше силы. Все вдруг потеряло смысл.
И конечно, я сразу же увидел — никто не знает, что со мной делать. Потому что, кроме заграничного паспорта, у меня нет ни единого документа, который мог бы прояснить, как со мной быть. Посылают меня из барака в барак, посылают к компьютеру, может быть, выдаст обо мне какие-нибудь сведения. И он действительно выдает что-то, но не обо мне, а о каком-то старом, пятидесятипятилетнем еврее, которого зовут точно так же, как меня, и который живет в Димоне, может быть, какой-то родственник.
В конце концов я оказался у маленького домика на задах лагеря, где скопились все неясные случаи, в основном здесь околачивались те, кто вернулся из-за границы. Все еще держа в руках свои разноцветные дорожные сумки, они валялись на увядшей траве.
Рыжая, маленькая и очень некрасивая военнослужащая собирала паспорта. Взяла также и мой.
Мы ждали.
Большинство из нас, как я уже сказал, были возвращающиеся из-за границы израильтяне. Когда они услышали, что я не был в стране больше десяти лет, глаза у них засияли. Они думали, что я специально приехал воевать. Я их не разубеждал, пусть думают, если это поднимет им настроение, — вот, мол, даже и через много лет израильтянин остается израильтянином.
Время от времени рыженькая выходила, кого-нибудь выкликала, впускала внутрь, и через некоторое время он появлялся с мобилизационным удостоверением. Сначала на нас смотрели как на помеху, чуть ли не делают нам одолжение, что мобилизуют нас, что утруждают себя, разыскивая части, к которым мы приписаны. Словно вся эта мобилизация пустое дело, война и так уже кончается. Но с наступлением темноты отношение к нам стало меняться, процедура ускорилась. Мы вдруг стали важными людьми. Оказалось, нуждаются в каждом человеке. Ряды наши редеют. Из транзистора веет смертью.
Лозунги, неясные, путаные сообщения. Сомнений нет, происходит что-то страшное.
Постепенно вокруг меня опустело. Пришедшие после меня уже отосланы куда-то, похоже, что со мной еще долго не разберутся. А я страшно голоден, кроме куска хлеба, который вы дали мне утром, ничего не ел. Вдруг ужасно надоело мне это ожидание. Я захожу в контору и спрашиваю у рыженькой:
— А что со мной? Она говорит:
— Подожди еще. Не можем найти о тебе никаких сведений.
— Так, может, мне прийти завтра?
— Нет, не уходи.
— Где мой паспорт?
— Для чего он тебе?
— Чтобы пойти хотя бы поесть.
— Нет, оставайся здесь… не вздумай делать глупости…
С наступлением сумерек в лагерь прибыло подкрепление из офицеров. Я не знал, что у нас есть такие пожилые офицеры. С седыми волосами, лысые, лет по пятьдесят-шестьдесят и больше. В форме разных периодов, на груди награды. Некоторые хромают, опираются на палку. Капитаны, майоры и подполковники. Остатки бойцов прежних поколений. Пришли спасти народ Израиля, помочь не справляющимся с наплывом, отчаявшимся секретаршам.
Прибывшие разошлись по окрестным домикам, а тем временем совсем стемнело. Окна завесили одеялами для затемнения. А я обнаруживаю вдруг, что остался тут, в дальнем углу лагеря, совсем один, даже транзисторы замолкли. Лишь ветер приносит с соседних плантаций жилые запахи. Я хотел позвонить вам, но телефон-автомат, который до последнего момента постоянно был занят, не подавал признаков жизни, словно вымерло бесконечное черное пространство. Даже гул самолетов и вертолетов стал каким-то приглушенным. И слышатся только звуки далекой сирены, может быть в Иерусалиме, словно тихий вой.
Наконец вышла рыженькая коротышка, а было уже девять часов, если не больше. Вызывает меня и ведет во внутреннюю комнату. Там ждет долговязый майор лет пятидесяти, совершенно лысый, на нем отглаженная форма, красный берет десантника засунут под погон; вид у него свежий, даже одеколоном попахивает.
Стоит, опершись о стул, одна рука в кармане, а в другой — мой паспорт, у стола сидит секретарша, посеревшая от усталости. Мне почему-то показалось, что она чувствует себя неловко из-за появления в канцелярии этого офицера.
— Ты прибыл сюда четыре месяца назад?
— Да.
В его голосе было что-то агрессивное, напористое. Слова он произносил отрывисто.
— Ты должен был явиться в течение двух недель. Ты знал это?
— Да…
— Почему же не явился?
— Я вообще не собирался оставаться… случайно задержался…
— Случайно?
Он сделал ко мне несколько шагов, а потом вернулся на место. Я заметил, что из кармана его рубашки выглядывает маленький транзистор, от которого тянется к уху тонкий белый провод. Он говорил со мной и одновременно слушал новости.
— Сколько времени ты уже околачиваешься за границей?
— Лет десять.
— И ни разу не приезжал сюда?
— Нет…
— Тебя не интересовало то, что происходит здесь?
Я улыбнулся. Что можно ответить на такой странный вопрос?
— Я читал газеты…
— Газеты… — усмехнулся он, и я почувствовал, что его охватывает смутная, но опасная ярость. — Ты что, йоред?
— Нет… — забормотал я, совсем растерявшись от диких его вопросов, — просто не мог вернуться… немного задержался. — И добавил тихим голосом, сам не знаю зачем: — Кроме того, был болен.
— Чем? — грубо прервал он меня с каким-то непонятным ехидством.
— Название болезни ничего вам не скажет. Он замешкался немного, внимательно изучая меня, сердито смотрит на секретаршу, которая сидит в растерянности над чистым листом бумаги — не знает, что, собственно, писать. По его лицу видно, что он прислушивается к голосу, текущему в его ухо из транзистора. Лицо у него темнеет.
— Теперь ты здоров?
— Да.
— Так почему же не явился вовремя?
— Я уже сказал вам. Я не собирался оставаться.
— Но ведь остался.
— Да…
— Что-то понравилось тебе вдруг?
В его словах было что-то непонятное, какое-то скрытое непрекращающееся издевательство.
— Нет… то есть не это… я просто ждал, когда умрет моя бабушка…
— Что???
Он приблизился ко мне, словно не поверил своим ушам, и я заметил безобразный багровый шрам на его шее. И рука его, засунутая в карман, была неподвижна — парализованная или вовсе протез.
— Бабушку разбил паралич… она потеряла сознание… поэтому я приехал сюда…
И тут начался допрос с пристрастием, точно он собирался составить против меня обвинительное заключение, даже не зная, в чем моя вина, просто нащупывал разные направления. Мы стоим друг против друга, он весь напрягся, как дикий кот, готов наброситься на свою жертву, но в последний момент отступает. Рыженькая слушает как загипнотизированная, записывает карандашом в военную анкету личные, интимные сведения, которые беспорядочно нагромождаются, сведения, никакого отношения не имеющие к армии. Но он с напористой энергией, удивительной в этой душной, лишенной воздуха комнате, окна которой завешены старыми армейскими одеялами, отделяющими нас от всего мира, продолжает свое расследование, не переставая слушать безголосые сообщения, идущие ему прямо в уши, вырывает у меня приводящие его в ярость подробности, которые переплетаются с тяжелыми новостями. Например, что я уже четвертое поколение в стране. А я продолжаю рассказывать о себе, о годах в Париже, о предшествующем времени, о распавшейся семье, об исчезнувшем отце. О том, как я пытался учиться. Год здесь, курс там, ничего постоянного, ничего не доведено до конца. Вдруг обнаружилась глубина моего одиночества, вся неупорядоченность моей жизни. Даже о машине я что-то сказал, просто так, безо всякого намерения. Только вас не коснулся. Не упомянул о вас ни единым словом. Словно вы стерлись из моей памяти, не имели для меня значения. Хотя я бы и вас запросто мог отдать в его руки.
А он слушал с величайшим вниманием, напряженно; вытягивает из меня подробности о моей жизни со страстью, с каким-то помешательством. Но это помешательство другого рода, не похожее на мое.
В конце концов следствие закончилось. Меня охватило странное спокойствие. Он собрал бумаги, которые рыженькая заполнила своим круглым, детским почерком. Прочитал все сначала.
— В сущности, тебя следует предать суду, да жаль времени. Разберемся после войны, когда победим. Теперь тебя надо срочно мобилизовать. Из-за таких, как ты, на передовой осталось совсем мало людей…
Я подумал, что он шутит, но секретарша быстро заполнила бумаги — мобилизационный листок, накладную на получение обмундирования и оружия.
— Кому сообщить, если с тобой что-то случится? — спросил он.
Я колебался. Потом дал адрес домового комитета в Париже.
«Наконец-то я отделаюсь от него», — сказал я себе. Но не тут-то было, он явно не собирался оставить меня в покое. Взял мои бумаги и сам проводил меня на склад. Было уже почти одиннадцать часов, в лагере стояла тишина. Склад был закрыт, внутри темно. Я подумал: «По крайней мере все отложится до завтра», но он не собирался уступать. Стал искать кладовщика, идет от одного домика к другому, а я за ним. Я уже заметил — и с другими людьми он разговаривает как начальник, приказным тоном. В конце концов кладовщик отыскался в клубе — сидел там в темноте и смотрел телевизор. Он его просто вытащил оттуда. Худосочный солдатик, какой-то глуповатый. Первым делом он взял его данные, чтобы написать на него жалобу. Тот совсем растерялся, что-то замычал в свое оправдание, мол, горит, что ли, но офицер грубо оборвал его.
Мы вернулись на склад. Кладовщик, огорченный и раздраженный из-за ожидавших его неприятностей, начал бросать нам снаряжение.
— Я еще покажу тебе, горит или не горит… — цедил сквозь зубы офицер, который никак не мог успокоиться, но внимательно следил, чтобы мне было выдано все, что положено: обмундирование, ремни, патронташ, три рюкзака, палатка, шесты и колышки, пять одеял. Я стою, оторопев, смотрю, как на грязном полу растет огромная куча вещей, которые мне ни к чему. А он стоит в стороне, серьезный, прямой как палка, слабый свет лампочки падает на его лысину.
Меня охватило отчаяние…
— Не нужно пять одеял… мне хватит двух. Теперь лето… осень… я знаю. Не холодно…
— А что будешь делать зимой?
— Зимой… — я усмехнулся, — что это вдруг — зимой? Зимой я буду далеко отсюда.
— Это ты так думаешь, — процедил он, не глядя на меня, с издевкой, презрительно, словно все время собирает против меня улики.
А тем временем молчаливый и хмурый кладовщик бросает на кучу посуду, покрытый пылью и жиром котелок, кинул и штык.
— Штык? Для чего штык? — Я уже начал смеяться каким-то истерическим смехом. — Идет ракетная война, а вы даете мне штык.
Но он ничего мне не ответил. Наклонился над штыком, взял его в руку, зажал меж коленей, вытащил из ножен, проводит по лезвию своим тонким длинным пальцем, собирает черное масло, с отвращением нюхает его, вытирает об одно из одеял, не сказав ни слова, засовывает штык в ножны и бросает его в общую кучу.
Я подписался под очень длинным перечнем, который занял две или три страницы. Свой личный номер я все время забывал, приходилось постоянно заглядывать в мобилизационный лист. А он уже знает его наизусть, презрительно подсказывает.
Потом я связал все в один огромный узел, кладовщик помог мне стянуть концы одеяла, а он стоит над нами и дает советы. С помощью кладовщика я взвалил узел на спину, и мы снова вышли в темноту. Время приближалось к полуночи, я иду, шатаясь под тяжестью узла, а он шагает себе впереди, лысый, тонкий, прямой, мертвая его рука в кармане, на плече планшет с картами, транзистор вещает ему прямо в ухо, и он ведет за собой личного, принадлежащего только ему солдата.
Он привел меня на оружейный склад, а я уже еле на ногах стою, меня тошнит от голода, вот-вот вырвет, хотя я ничего не ел. Во рту какой-то горьковато-кисловатый привкус. Узел на моей спине почти развязался, и вдруг я чувствую, что еще немного — и расплачусь. Просто зарыдаю. Около ружейного склада я упал на землю вместе с развязавшимся снаряжением.
Склад был открыт, там горел свет. Люди стояли в очереди, в большинстве это были офицеры, которые получали пистолеты или короткие автоматы. Он обогнул очередь, зашел внутрь, рассматривает ряды винтовок и автоматов, словно они его собственность. Потом позвал меня, чтобы я расписался за противотанковое ружье и две обоймы боеприпасов.
— Я никогда в жизни не держал в руках такое оружие… — сказал я ему шепотом, боясь рассердить его.
— Я знаю, — отозвался он неожиданно мягко, улыбаясь про себя, довольный такой блестящей мыслью — подсунуть мне базуку.
Теперь у меня было такое количество снаряжения, что я не смог бы сдвинуться с места. Но он и не собирался никуда меня дальше вести.
— Приведи в порядок обмундирование и сумки, а я пойду поищу машину, которая доставит нас на передовую.
И вдруг меня охватило какое-то неясное отчаяние, что-то передалось ко мне от этого стареющего офицера, который еще распространял вокруг запах одеколона.
— Вы решили убить меня, — прошептал я вдруг.
А он улыбнулся.
— Еще не слышал ни одного выстрела, а уже думаешь о смерти.
Но я упрямо и взволнованно снова повторил:
— Вы хотите убить меня.
И он, уже без улыбки, сухо отвечает:
— Приведи вещи в порядок.
Но я не двинулся с места. Что-то сломалось внутри. Какой-то дух сопротивления вселился в меня.
— Я уже полдня ничего не ел; если не поем хоть немного, совсем свалюсь. Вы уже и так двоитесь у меня в глазах.
А он молчит, даже бровью не повел, смотрит на меня высокомерно своим пустым взглядом. Потом вдруг сунул руку в свой планшет, вытащил два крутых яйца и протянул мне.
Час ночи; уже переодевшись в солдатскую одежду, с тяжелыми ботинками на ногах, я лежу под открытым небом, а ночной холод все усиливается, отяжелевшая моя голова покоится на сумке с одеялом и моей прежней одеждой. Под ногами базука, а вокруг разбросана белая яичная скорлупа. Со всей этой сбруей, покрытой поблекшими пятнами крови, я бы ни за что не справился сам, без молчаливой помощи рыженькой, которая пожалела меня. Она и сама страдала от этого офицера, который беспрерывно что-то приказывал ей, гонял по всему лагерю. Я лежу, а он мелькает передо мной, словно во сне. Теперь он безуспешно ищет машину, которая отвезла бы нас на юг, в пустыню.
В два ночи, уже отчаявшись найти что-нибудь, он вспомнил о моей машине и решил мобилизовать также и ее.
Я сейчас же вскочил, напрягся весь.
— Но машина не моя…
— Так чего ты волнуешься? Какая тебе разница?
И тотчас же послал секретаршу за новыми бланками. Я уже заметил — он без всяких колебаний берет на себя ответственность, уверенно подписывает любой документ. Дал мне расписку и взял машину.
— После войны, если вернешься, получишь то, что от нее останется.
Он сам пошел за ней на стоянку. Несмотря на дряхлый вид, она сразу же понравилась ему. Он повел себя как хозяин, поднял капот, проверил воду, масло, пнул ногой по колесам; бодрый как черт. Послал рыженькую, которая вся сжалась от усталости, найти краску и кисть, чтобы замазать фары, и она, старательная, как всегда, принесла большую банку черной краски. Он с удовольствием начал красить передние и задние огни, кладет подстилку на шоферское сиденье, отодвинул его от руля, чтобы было место для его длинных ног. Потом молча смотрел, как я складываю вещи на заднее сиденье. И вот мы тронулись в путь.
Держа руль одной рукой, он вел машину с истинным искусством. Я еще не видел шофера, который бы владел машиной с такой страстью. Управлялся с нею, как с женщиной, и с дорогой, и с другими машинами, которые обгонял и с левой, и с правой стороны, ловко маневрируя в темноте, при слабом свете фар, затененных краской, мчался между длинными колоннами везущих танки тягачей и грузовиков с боеприпасами. «Моррис» стал отважным в его руках. А я сижу рядом с ним, совершенно обессиленный, как будто воюю уже много дней, смотрю на его похожую на огурец макушку, на своего личного майора, который беспрерывно впитывает новости из транзистора; лицо его время от времени искажается.
— Что же там происходит?
— Воюют, — отвечает он лаконично.
— Каково положение?
— Очень тяжелое.
— Нельзя ли подробней?
— Скоро сам увидишь, — пытается он отвязаться от меня.
— Нас застали врасплох?..
— И ты тоже начинаешь ныть. Поспи лучше. И отключился.
Теперь я совсем одинок, еду на войну, положил голову на раму окна. Смотрю на сухие поля, выжженные летом, пот на моем лице высох, вдыхаю прохладный осенний воздух, медленно засыпаю и под шум мотора вижу сны, которые постепенно уносят меня в Париж, домой, я брожу поздно ночью по шумным улицам над Сеной, захожу в маленькие переулки, слоняюсь между освещенными кафе, лотками с каштанами, спускаюсь на станцию метро «Одеон». Чувствую запах подземки, сладковатый запах электричества, смешанный с запахом людских толп, проходивших здесь в течение дня. Смотрю на пустую платформу, освещенную сильными неоновыми лампами, и слышу гул поездов на дальних станциях, то приближающихся, то исчезающих. И вот прибывает поезд, я немедленно вскакиваю в красный вагон первого класса, словно кто-то меня втолкнул. В углу, среди немногочисленных пассажиров, я сразу же узнаю бабушку. Она сидит на скамейке, а на ее коленях маленькая корзиночка, и в ней несколько круассанов,
l:href="#n_57" type="note">[57]
мягких, с золотистой корочкой, только что испеченных. Она осторожно ест их, собирает крошки, которые падают на ее клетчатое платье, старое нарядное платье. И меня охватывает огромная радость, радость встречи. Итак, сознание наконец-то вернулось к ней. Я подсаживаюсь, понимаю, что она не может сразу узнать меня, и поэтому тихо, шепотом, чтобы не взволновать ее слишком, говорю, улыбаясь: «Здравствуй, бабушка». Она перестает есть, поворачивает ко мне голову, рассеянно улыбается. А я каким-то внутренним чутьем догадываюсь: наследство она уже поделила, а сама сбежала и разъезжает теперь инкогнито по Парижу. «Здравствуй, бабушка», — снова повторяю я, а она сидит на своем месте немного испуганная, бормочет «пардон», будто не понимает иврита. Тогда я решаю перейти на французский, но вдруг забыл его, забыл самые простые слова. Мне очень хочется взять один золотистый круассан, я повторяю почти в отчаянии: «Здравствуй, бабушка, ты не помнишь меня? Я Габриэль». Она перестает есть, немного испугана. Но по лицу видно — она просто не понимает слов. Язык совершенно чужд ей, а поезд замедляет ход перед остановкой, я смотрю на название — снова «Одеон». Станция, на которой я сел в поезд.
Она быстро встает, укладывает круассаны в корзиночку. Двери автоматически открываются, и она выходит на платформу, старается ускользнуть от меня. Но вокруг почти никого нет, и я пристраиваюсь рядом, не отстаю от нее, жду, чтобы ко мне вернулся мой французский. Открываю перед ней стеклянные двери, поднимаюсь по лестнице, толкаю вертушки входов, а она улыбается про себя снисходительной старушечьей улыбкой, все время бормочет «мерси, мерси», не понимая, чего я хочу от нее. Мы выходим с ней на улицу, брезжит заря. Рассветный Париж, влажный, туманный, наверно, всю ночь мы проездили в метро.
И невдалеке, на тротуаре, стоит голубой «моррис», как и был — с закрашенными фарами, только израильский номер заменен французским. Бабушка роется в кошельке, ищет ключи. А я стою перед ней, все еще жду, чтобы французский вернулся ко мне, ищу хоть какое-нибудь спасительное слово. Ужасно хочется есть, я прямо исхожу слюной. Она открывает дверцу машины, ставит корзиночку с круассанами около себя, садится за руль, видно, что она хочет отделаться от меня как можно быстрее. Улыбается, как молодая девушка, к которой пристают, снова говорит «мерси» и включает зажигание. А я цепляюсь за уходящую машину, боюсь, что вот опять потеряю ее, засовываю голову внутрь, опираюсь о дверцу с открытым окном, говорю: «Минуточку… минуточку…» — и словно только одна моя голова начинает ехать.


Моя голова, прислоненная к открытому окну, высунулась наружу. В небе занимается заря. Поля исчезли, сменились песчаными дюнами, пальмами и белыми арабскими домами. Мы остановились, мотор молчит, застряли вместе с огромной колонной. Двухрядной. Грузовики, бронетранспортеры, джипы, машины командиров, гражданские машины. Вокруг гул от большого скопления людей. Офицер стоит снаружи и вытирает капли росы с переднего стекла. Вид у него после ночной поездки вовсе не усталый, только глаза немного покраснели. Я хочу встать и выйти, но что-то меня не пускает. Оказывается, когда я спал, он пристегнул меня ремнями к сиденью. Он подошел, чтобы освободить меня.
— Ты просто буйствовал во сне… все время падал на руль.
Я выхожу из машины. Одежда помята, я дрожу от холода, встаю рядом с ним, в желудке крутит от голода. Третий день идет война, а я не знаю, что там происходит. Прошло больше десяти часов с тех пор, как я последний раз слышал новости. Я смотрю на наушник, который все еще засунут в его ухо.
Что за подлость, даже новости не дает мне послушать.
— Что говорят сейчас?
— Ничего. Передают музыку.
— Где мы?
— Около Рафиаха.
— Что происходит, что нового?
— Ничего.
— Что будет?
— Сломим их.
Эти короткие самоуверенные ответы, этот гордый взгляд, обращенный вдаль, изучающий колонну, растянувшуюся от горизонта к горизонту, — словно именно он ведет ее. Теперь, когда я уже безраздельно в его власти, мне захотелось хоть немного узнать о нем, пробиться сквозь эту скорлупу спеси.
— Извините, — я слегка улыбаюсь, — я еще не знаю вашего имени…
Он смотрит на меня гневно.
— Для чего тебе?
— Так…
— Зови меня Шахар.
— Шахар… чем вы занимаетесь… вообще, в гражданской жизни…
Он озадачен.
— Для чего тебе знать?
— Так… просто так…
— Я занимаюсь воспитательной работой. Я чуть не свалился, так был поражен.
— Воспитание? Какое воспитание?
— Работаю воспитателем в колонии для несовершеннолетних преступников.
— Что вы говорите? Интересная специальность…
Но в нем не чувствуется желания продолжать беседу. Стоя рядом со мной, а я еще пытаюсь сказать что-то, он открывает одной своей рукой молнию брюк, вытаскивает свой большой член и пускает струю прямо перед собой на иссохшую землю, стоя все так же прочно, ноги раздвинуты, капли падают на мои ботинки.
А с грузовика, стоящего перед нами, за ним наблюдают солдаты — и их внимание он привлек, — кричат ему что-то. Шутят. А он ничуть не смущается, член его еще торчит вперед, он принимает вызов, поднимает в ответ руку, как бы благословляя их.
В большом военном магазине в Рафиахе я потерял сознание, совершенно неожиданно, просто так, стоя в очереди, среди толпы, осаждающей прилавки, в шуме транзисторов, около подносов с пакетиками какао и бутербродами, которые моментально расхватывают; запах еды наполняет помещение. Сначала выпала из моих рук базука, а потом упал и я, а он, наверно, испугался, что меня у него отберут, оставил группу офицеров, перед которыми о чем-то разглагольствовал, быстро подбежал ко мне и выволок наружу, под кран, положил головой в грязную лужу и направляет на меня струю воды. Я слышу, как он говорит собравшимся вокруг солдатам: «Это от страха» — и старается их разогнать.
Но это было от голода.
— Я ужасно голоден, — прохрипел я, очнувшись, сижу на земле бледный, волосы испачканы грязью. — С самой ночи я пытаюсь вам это сказать.
И снова он вынимает из своей сумки с картами два крутых яйца и дает мне.


В полдень он довез меня до середины Синая. Я не верил, что мы доедем туда. Маленький «моррис» не подкачал. Ты отлично отремонтировал его, Адам, он заводился с первого поворота ключа. Эта потрепанная старушка была послушна ему, он ее загипнотизировал, и она мчалась со скоростью сто километров в час.
На дорогах, правда, были расставлены заслоны военной полиции, которые пытались остановить всяких любителей приключений, которых тянуло на войну. Но он всем натягивал нос, делал вид, что не замечает, мчался и проскакивал, вообще не останавливался. А если они не уступали и гнались за ним, он останавливался на некотором расстоянии, вылезал из машины, стоит, словно длинное и тонкое лезвие, и ждет в своем красном берете десантника, на груди ордена, полученные в прошлых войнах, ждет, пока не появится солдат военной полиции, отдуваясь и ругаясь, и говорит тихо:
— Извините? В чем дело?
И тот отступает.


Но в Рафидим нас остановили. Оттуда никому не разрешали выезжать. Издали уже была слышна канонада, глухие взрывы, словно исходящие из недр Земли. И выли самолеты. Нас отправили на большую стоянку, где было полно гражданских машин, точно на стоянке перед концертным залом или перед стадионом во время футбольного матча. Люди стремились на войну, как на великое зрелище. Он приказал мне вытащить снаряжение, и я впрягся в свой тюк, надел каску, взял базуку и пошел за ним искать подразделение, которое примет меня.
И так мы шагали в туче пыли, а вокруг нас с ревом проносятся танки и бронетранспортеры. И народ в песках, просто утопает в песке. Здесь он родился и здесь погибнет. И даже в этой суматохе мы обращаем на себя внимание. Жилистый майор, весь красный от солнца, капли пота блестят на лысине, ведет своего личного солдата, будто целый полк, а я, навьюченный снаряжением, иду за ним словно привязанный невидимой веревкой. Люди даже задерживались на мгновение, чтобы посмотреть на нас.
В конце концов мой поводырь остановился возле нескольких бронетранспортеров, которые стояли на обочине дороги, развернувшись в сторону горизонта. Он спросил командира, ему указали на какого-то паренька, маленького и тощего, который варил себе кофе на небольшом костре.
— Когда отправляетесь?..
— Скоро.
— Тебе нужен противотанковый стрелок? Тот удивился:
— Противотанковый стрелок? Не думаю… Но майор не отставал:
— Ты хочешь сказать, что твое подразделение полностью укомплектовано?
— В каком смысле? — Паренек был совершенно растерян.
— Так возьми его в часть, — и он указал на меня.
— Но… а кто он?..
— Никаких «но»… Это приказ, — отрезал он и велел мне взобраться на ближайший бронетранспортер.
Я начал снимать с себя снаряжение и передавать наверх молодым солдатам, а те отпускали шутки по поводу багажа, который я притащил с собой. Потом протянули мне руки и тоже подняли наверх. А тем временем майор записывал в свою маленькую книжечку имя командира, номер части, даже подошел посмотреть номер бронетранспортера и его тоже записал. Хочет увериться до конца, что я действительно принят системой, что путь к бегству для меня отрезан. Он заставил командира расписаться, что я передан ему, словно я был частью снаряжения. Солдаты вокруг ошеломленно пялились.
— Следите, чтобы он воевал как следует, — сказал он им, — он уже десять лет не был в стране… хотел сбежать отсюда.
Они все смотрели на меня.
— Ненормальный, — тихо сказал мне кто-то, — вздумал теперь вернуться.
Но я не ответил, только прошептал:
— Может быть, найдется у вас кусочек хлеба или что-нибудь вроде?
И кто-то дал мне огромный кусок пирога, сладкого, вкусного пирога из дрожжевого теста, и я сразу же набросился на него, уплетал с дикой жадностью. К глазам даже слезы подступили. И вдруг мне стало легче. Может быть, из-за этого домашнего пирога, может быть, потому, что я наконец избавился от офицера. И так стоял я на бронетранспортере посреди целой компании ребят, опершись о раскаленный железный борт, поглощая пирог и глядя издали на прямого как жердь, лысого офицера, который все еще с заносчивой миной стоял рядом с мальчишкой командиром и расспрашивал о планах наступления. А тот, совершенно растерянный, не знал, что отвечать. Наконец он разочарованно отстает от паренька, но все еще не уходит, словно ему тяжело расстаться со мной, стоит одинокий, смотрит вокруг своим пустым, высокомерным взглядом, и я вдруг понял, насколько он несчастен в этом своем исступлении, и я улыбнулся ему сверху, с высоты бронетранспортера, теперь, когда я уже был ему неподвластен.
Вдруг он встрепенулся, собирается уйти. А я крикнул ему вслед:
— Эй, Шахар, до свидания.
Он поворачивает ко мне голову, бросает на меня последний взгляд, все еще враждебный, потом все-таки усталым движением поднимает свою единственную руку, словно отдает честь, и сразу же она у него падает. Бормочет:
— Да, до свидания… до свидания… — и вот уже шагает в сторону командных пунктов по рыхлой дороге, по пыльной дороге, запруженной непрерывным потоком танков. Еще некоторое время я видел, как он шагает своей размеренной, медленной, вызывающей походкой, а танки объезжают его осторожно справа и слева.
Теперь я был окружен молодыми, почти детскими лицами, сплоченной группой солдат регулярной армии, ребята бодрятся, возбужденно ждут первого боя. Смеются своим собственным шуткам, рассказывают о незнакомых мне людях. Их присутствие немного успокоило меня. Мальчишка командир подозвал меня к своему джипу, чтобы теперь спокойно выяснить, кто же я такой и как попал в руки майора. И вот, посреди пустыни, при шуме полевых телефонов и гуле огромного скопища машин и людей, я снова рассказываю свою историю, добавляю ненужные подробности, запутываюсь в своей странной исповеди о бабушке, о наследстве. Стоит человек перед молчащим молодым мальчишкой и выкладывает ему всю свою жизнь. Но я думал — а может, он отпустит меня, отправит отсюда, я ему сказал также, что нет у меня никакого представления о том, как обращаются с противотанковым ружьем, и вообще, война — это не мое дело. Но я уже видел, что он не намерен избавиться от меня — если уж меня оставили у него, он найдет мне какое-нибудь применение. Выслушал мои слова, ничего не говоря, иногда только появлялась на его лице легкая улыбка. Потом позвал солдата из своей роты, типичный интеллигент в очках, и приказал ему быстро обучить меня обращению с противотанковым ружьем.
И тот немедленно велел мне лечь на землю, дал ружье в руки и начал читать лекцию о прицелах, расстояниях, видах снарядов, об электрической цепи. А я киваю головой, но слушаю его вполуха, воспринимаю только один факт — что из-за отдачи может ранить самого стреляющего. Этот очкастый солдат все время повторял и предупреждал, что отдача очень опасна, он, наверно, сам обжегся однажды. Посреди этого странного частного урока нас позвали есть. Открыли множество консервов. Но я был единственным, у кого еще сохранился аппетит. Они немного удивились, увидев, с какой страстью я набросился на еду. Открывают банку за банкой, пробуют ее содержимое и передают мне, развлекаются, глядя, как я с ложкой в руке опустошаю одну за другой, без всякого порядка, — с фасолью, компотом, соком грейпфрута, мясом, халвой, сардинами, и на десерт съедаю соленые огурцы. Вылизал все подчистую. А тем временем транзистор, стоящий среди пустых консервных банок, тарахтит беспрерывно, и я наконец-то слышу новости, которых был лишен все последние сутки. Тяжелые вести, неясные, запутанные, обернутые в какие-то новые слова-прикрытия: бой на истощение, сдерживающий бой, выравнивание, выжидание, концентрация сил. Слова, которыми пытаются прикрыть страшную действительность, а я нахожусь глубоко внутри ее.
И вдруг я почувствовал одиночество, страшное одиночество, и в сердце пустота. Представьте меня внутри всей этой суматохи. Сижу в гуще колонн, у гусеницы бронетранспортера, стараясь спрятаться от солнца в маленьком кусочке знойной тени, вокруг тошнотворный запах отработанного бензина. Одежда грязная, как будто я прошел уже две войны, и я вижу, что дело идет к моей гибели. Войска беспрерывно катят мимо нас, огибают наш островок. Танки, бронетранспортеры, джипы и пушки. Свист беспроволочных телефонов и радостные крики солдат, узнающих своих друзей. И я начинаю понимать — живым мне отсюда не вырваться. Мне вдруг захотелось написать вам открытку; но нас спешно подняли на подготовку к выступлению.
Проехали километр или два, развернувшись фронтом к горизонту, и нам приказали остановиться. И так стояли мы в боевой готовности, с касками на головах, водители не оставляют руль целых четыре часа, смотрим в сторону угрожающего, смутно прорисованного горизонта, туда, где идут неслышные отсюда бои. Следим за похожими на гриб столбами пыли, возникающими вдали, за дымом далеких пожаров — знаки, которые все вокруг меня взволнованно комментируют. Постепенно пустыня стала приобретать красноватый оттенок, а на пыльной линии горизонта расцвел вдруг шар солнца, словно кто-то поднял его над пылающим каналом как какой-то военный аксессуар, тоже участвующий в бою. А перед самым заходом солнце стало рассыпаться, словно его взорвали, и наши лица, и бронетранспортер, и оружие в наших руках окрасились алым цветом.
И на этом самом месте, развернувшись фронтом, мы прождали два дня, точно застыли на своих позициях. Личное, линейное время разбилось вдребезги, коллективное, общее время размазалось по нам, как липкая каша. Все происходило одновременно. Едим и спим, слушаем радио и справляем малую нужду, чистим оружие и слушаем лекцию, которую читает нам чудаковатый лектор, прибывший с маленьким магнитофоном и с кассетами современной музыки. Играем в шеш-беш, слоняемся по замкнутому кругу, вспрыгиваем на бронетранспортер во время ложной тревоги, следим глазами за вылетающими и возвращающимися самолетами, а в другом месте, вне нас, не имея к нам никакого отношения, восходит и заходит солнце, опускаются сумерки и ночи, наступают пылающие полдни и прохладные утра. Мы уже отброшены за пределы мира, чтобы нас было легче лишить жизни, а я, чужой в квадрате, или, как меня называли, «вернувшийся йоред», кручусь среди молодых мальчишек, слушаю их глупые анекдоты, их детские и девственные фантазии. А они не знают, как себя держать со мной, все еще помнят впечатление, которое произвел на них мой дикий аппетит в первый день, и предлагают мне кусок пирога, печенье, шоколад, и я рассеянно беру у них и угрюмо грызу, бродя между транспортерами. Однажды посреди ночи я решил убежать. Взял туалетную бумагу и стал удаляться в сторону холмов, думая, что там никого нет. Но, к своему удивлению, обнаружил, что и там стоят наши войска, вся пустыня кишела людьми.
Наконец мы начали двигаться, медленно, словно вылезая из топкого болота. Уже обессиленные, обросшие бородой, проедем немного и останавливаемся, останавливаемся и снова трогаем. Поворачиваем на юг и возвращаемся на север, сворачиваем на восток и снова возвращаемся к основному направлению и движемся вперед. Словно какой-то командир-лунатик издалека приводит нас в движение. И вдруг, без всякого предупреждения, на нас упали первые снаряды, и кого-то убило, и так началось для нас сражение. Ложимся, поцарапаем немного землю — и снова залезаем на машины и едем. Время от времени открываем огонь из всех орудий и автоматов по желтым целям, которые тоже движутся, как какие-то лунатики, на затянутом пылью горизонте. Я не стрелял. Хотя базука все время и висела на мне, но снаряды были засунуты глубоко под одну из скамеек. Я сидел сжавшись, каска скрывает мое лицо, превратился в какую-то вещь, предмет, лишенный воли, в неживое создание, которое изредка выглядывает, чтобы посмотреть на окружающий вид, на бесконечную монотонную пустыню. У нашего подразделения все время меняется состав, расформировывают и снова комплектуют. Командиры тоже меняются. Мальчишка командир куда-то исчез со временем, и другой командир, в летах, стал командовать нами. Наш бронетранспортер испортился, и нас перевели на другой. Все время изменения — передают нас кому-то, а потом забирают. Иногда попадаем под обстрел, кратковременный или продолжительный, и зарываемся в песок. Но продвигаемся вперед — это ясно. Люди пытаются взбодрить себя. Приближается победа, наконец-то. Но победа горькая, тяжелая. Однажды вечером мы прибываем к какому-то важному полевому командному пункту. Охраняем одного полковника, который сидит среди десятка своих связных, окруженный проводами и телефонными трубками. Усталый человек, глаза от бессонных ночей превратились в щелки, сидит на земле, берет трубку за трубкой и с бесконечным терпением, ужасно медлительно, сонным голосом передает приказы в пространство. Всю ночь сидели мы около него, и я пытался понять по его реакции, как идет сражение. Похоже, положение становится все более и более сложным. Когда начало рассветать, во время краткой передышки я набрался храбрости, подошел к нему и спросил, когда, по его мнению, закончится война. А он посмотрел на меня с отеческой улыбкой и тем же сонным голосом, ужасно медленно стал говорить о длительной войне, он считает, что это дело месяцев или даже лет, а потом взял одну из трубок и своим усталым голосом отдал приказ о небольшой атаке.
А между тем все молодые ребята вокруг уже становятся похожими на меня. Стареют. Волосы побелели от пыли, на щеках отросла щетина, лица покрылись морщинами, глаза ввалились от бессонницы. Там и здесь мелькают головы в грязных бинтах. А вдали поблескивает вода канала. Нам велят слезть с машин и глубоко окопаться. Каждый роет свою собственную могилу.
И тут я услышал это песнопение. Звуки пения, молитвы, живые звуки, не из транзистора. Было еще темно, только первые признаки рассвета. Мы дрожим от холода, скорчились под одеялами, мокрыми от росы, просыпаемся и видим, как три человека, одетые в черное, с пейсами и бородами, прыгают и раскачиваются, поют и хлопают в ладоши. Словно хорошо слаженная рок-группа. Подходят к нам, прикасаются своими мягкими белыми руками, будят нас, чтобы вернуть нам веру. Их послали из ешивы ходить по разным подразделениям, раздавать маленькие молитвенники, ермолки и цицит, повязывать солдатам филактерии.
l:href="#n_58" type="note">[58]
И уже некоторые из нас окружают их, вступают с ними в беседу. Сонные лохматые солдаты закатывают рукава, растерянно улыбаются, повторяют за ними слова молитвы. А они благословляют нас. «Великая победа, — говорят они, — снова свершилось чудо. Милость небес». Но чувствуется, что нет в них уверенности, что они говорят не от всего сердца. На этот раз мы их немного разочаровали.
Встает солнце, воздух быстро нагревается. Уже хлопочут с завтраком, от костра поднимается дым. А из транзисторов льются утренние новости. Люди в черном уже закончили свой обход, сложили вещи, филактерии и все прочее, уселись на небольшом холмике, сняли со своей машины маленькие старые чемоданы из картона и вытащили свою утреннюю трапезу. Мы пригласили их позавтракать с нами. Но они вежливо отказались. Опускают головы, улыбаются про себя. У них своя еда. До наших фляжек они боятся даже дотронуться, опасаясь греха. Я подошел к ним. Они достали еду, которая лежала вместе с принадлежностями культа — молитвенниками и цицит: хлеб, крутые яйца, помидоры и огромные огурцы. Посыпают их солью и едят вместе с кожурой. Из большого красного термоса отпивают какой-то желтоватый напиток, наверно старый чай, который привезли с собой из Эрец-Исраэль. А я стоял и смотрел на них, не мог оторваться. Я уже успел забыть, что такие евреи существуют в действительности. Черные шляпы, бороды, пейсы. Они сняли пиджаки и сидели в белых рубашках, как пришельцы из другого мира. Двое из них были пожилые — лет сорока, а между ними сидел очень красивый юноша с реденькой бородкой и длинными пейсами. Он казался смущенным и немного испуганным посреди всей этой суматохи, берет своей белой рукой еду, лежащую на старой религиозной газете.
Я не отходил от них. А они заметили мой взгляд. Приветливо улыбнулись мне. Я взял у них маленькую цицит и положил в карман, все еще стою около них. Они продолжают есть, раскачиваясь и болтая на идиш. Я не понял ни слова, но уловил, что они спорят на политические темы. А я все стою рядом, лохматый, грязный солдат со щетиной десятидневной давности на щеках, уставился на них во все глаза. Они стали даже конфузиться.
Вдруг я сказал:
— Нельзя ли получить помидорину?
Они растерялись, очень уж странно я себя вел, но тот, что постарше, быстро пришел в себя и протянул мне помидор. Я посыпал его солью, подсел к ним и закидал их вопросами. Откуда они прибыли? Что делают? Как живут? Куда направляются отсюда? И они отвечают мне, а те, что постарше, все время раскачиваются, словно их ответы тоже вроде молитвы. И вдруг что-то как будто ударило меня. Эта их свобода. Они, в сущности, не имеют к нам отношения. По своей воле пришли сюда и по своей воле уйдут. Никому ничего не должны. Передвигаются по пустыне между военными подразделениями, как какие-то черные жуки. Сверхъестественные создания. Я не мог оторваться от них.
Но тут подошел сержант религиозной службы, который был у них чем-то вроде импресарио, чтобы поторопить их. Скоро будет обстрел, и им лучше покинуть это место. Они сейчас же вскочили, собрали остатки еды, завязали чемоданы веревкой. И с фантастической скоростью стали бормотать застольную молитву, взбираясь на свою машину.
И тогда на одном из камней я увидел черный пиджак, который один из них, наверно молодой, забыл второпях. Я поднял его. Он был сшит из добротной плотной ткани. Ярлык портного с улицы Геула в Иерусалиме свидетельствовал о том, что в материале нет никакой посторонней примеси. От пиджака исходил легкий запах человеческого пота, но этот запах отличался от запаха людей, окружавших меня, какой-то сладковатый запах, похожий на запах ладана или табака. В первое мгновение я хотел отбросить его, но вдруг надел на себя. Это был мой размер. «Идет мне?» — спросил я солдата, пробегавшего мимо меня. Он в удивлении остановился, я понял, что он не узнал меня, потом улыбнулся и побежал дальше.
И тут на нас обрушился шквал обстрела, подобного которому еще не было. Мы попадали на землю, свернувшись наподобие зародышей, в отчаянии впились ногтями в иссохшую землю. А слепой обстрел за нашей спиной бьет яростно и точно по скрещению дорог в ста метрах от нас. Достаточно маленькой ошибки. И так продолжалось в течение многих часов — пыль, свист, взрывы, глаза закрыты, во рту скрипит песок, а рядом с нами горит бронетранспортер.
К вечеру все затихло, словно ничего и не было. Глубокое безмолвие. Нас перебросили вперед, на пять километров, мы остановились у склона возвышенности и снова стали расстилать одеяла, готовиться ко сну.
И с первыми признаками рассвета, словно время повернуло вспять, снова звуки пения и молитвы будят нас, слышится ритмичное похлопывание ладоней. Эти трое вернулись, точно из-под земли выскочили, пытаются разбудить нас.
— Вы уже были у нас! Были у нас! Мы уже получили от вас молитвенники! — сердито заставляют их замолчать. А они испугались, застыли на месте, а потом растерянно отступили назад, бормочут что-то про себя на идиш. Но один невысокий солдат, выпутавшись из своих одеял, молча подошел к ним и со страдальческим выражением лица, словно ожидая укола, закатал левый рукав. А эти трое, приободрившись, начинают наматывать на его руку филактерии, открывают перед ним молитвенник и показывают, что надо читать, обращаются с ним как с больным. Ведут его вперед, потом возвращают назад, раскачивают его и раскачиваются вместе с ним, поворачивают его лицом к востоку, навстречу восходящему солнцу. А мы лежим в спальных мешках и смотрим на них. Издали казалось, что они молятся Солнцу.
Покончив с молитвой, они принялись за еду, как и в первое утро, роются в своих чемоданах из картона, вытаскивают яйца, перец, огурцы и помидоры. Можно подумать, что они собрали их в пустыне. Только на этот раз на них не обращали внимания. Солдаты потеряли к ним интерес. До сих пор под впечатлением вчерашнего обстрела. Я не спеша подошел к ним, заглядываю в раскрытые чемоданы. В них уже не было предметов культа, все раздали вчера. Вместо них там сложены «трофеи», собранные ими по дороге: солдатские пояса, гильзы, цветные портреты Садата. Сувениры, которые они принесут домой.
И снова меня поразила их свобода…
— Как дела? Что слышно? — улыбаюсь я им, пытаюсь завязать беседу.
— Слава Богу, — тотчас же отвечают они. Я заметил, что они не узнают меня.
— Куда вы направляетесь отсюда?
— Возвращаемся домой. С Божьей помощью. Рассказать о произошедших чудесах.
— Какие чудеса? Вы не понимаете, что тут происходит?
А они за свое:
— С Божьей помощью. Все чудо.
— Вы женатые?
Они улыбаются, удивленные вопросом.
— Слава Богу.
— Слава Богу, да, или слава Богу, нет?
— Слава Богу… разумеется… Вдруг они узнают меня.
— Мы уже встречались с господином?
— Да. Вчера утром. Перед обстрелом.
— И как дела?
— Так себе…
Я сел около них. В руках сумка, в которой лежал найденный мною черный пиджак. Они немного отодвинулись.
— Вы потеряли свой пиджак? — спросил я молодого, который все время помалкивал. На нем был военный мундир египетского солдата, видно, где-то подобрал.
— Да, — на его лице мягкая, необыкновенно приятная улыбка, — может быть, вы нашли его?
— Нет…
— Неважно, неважно, Бог с ним… — успокаивает его тот, что постарше.
Сидят себе и едят, легко так, непринужденно. Что-то в них все больше притягивало меня, до боли…
Этот юноша, красавец, сидящий между двумя другими и неторопливо жующий свой хлеб, не обращает на меня никакого внимания, подбирает своими прозрачными пальцами крошки, все еще читает ту же самую старую газету, которая и тогда лежала перед ним. Чай у них уже кончился. Они передают один другому бутылку с мутной водой, какая-то манна или роса, которую собрали по дороге. Видно было, что они умеют обходиться малым. Мне опять захотелось взять у них что-нибудь, какой-нибудь овощ или кусок хлеба. Но я почему-то, не спрашивая разрешения, поднял лежащую на песке шляпу молодого, надел ее на свою голову и начал ритмично покачиваться, почти незаметно, они улыбнулись, очень растерянные. Лица их покраснели. Я уже заметил, что они нас побаиваются. Как бы слегка брезгуют.
— И не жарко вам в таких шляпах?
— Будь благословен Господь.
— Идет мне?
Я как ребенок…
— С Божьей помощью, с Божьей помощью… — Они натянуто улыбаются.
По ним ничего нельзя понять…
— Может быть, поменяемся шапками, — сказал я молодому, — чтобы я не забыл вас?
Тот был совершенно растерян, уже потерял пиджак, а теперь у него хотят забрать и шляпу. Но один из тех, что постарше, воззрился на меня умным, проницательным взглядом, словно понял мои намерения еще раньше меня.
— Пусть возьмет… на счастье… вернется целым к жене и детям…
— Но я холостой. Только любовник… — нахально дразню я их, — у меня связь с замужней женщиной.
Но он оставался спокойным, смотрит на меня, точно видит меня теперь таким, каков я на самом деле.
— Чтобы нашел себе пару… чтобы вернулся домой с миром.
А на горизонте поднимаются грибообразные столбы пыли, и лишь через некоторое время, словно к пыли она не имеет никакого отношения, слышится пушечная канонада. Рабочий день начался. Люди разбегаются. И снова обстрел — за мной по пятам, как будто задался целью уничтожить именно меня. Прибежал сержант религиозной службы — поторопить свою стаю покинуть опасное место. Я даже не успел попрощаться с ними. Весь лагерь быстро свертывается, зарывается в землю. Стоящая рядом рота солдат начинает окапываться.
Теперь я знал: единственный выход — удрать отсюда. Можно попробовать. Только об этом я и думал весь тот день, сижу в углу внутри бронетранспортера, молчу, всех сторонюсь, пытаюсь сделаться незаметным. День был ужасно жаркий, густая мгла закрыла небо. Солнце исчезло. Ничего не видно. Подразделения разыскивают одно другое, пытаются найти свое место. Беспроволочные телефоны тарахтят, надрываются в отчаянии. А над всем стоит желтоватая едкая пыль. Мы приближались к каналу. Прорыв на тот берег уже был совершен, и нам предстояло присоединиться к частям, которые непрерывным потоком пересекали канал. К вечеру мы уже омочили руки во вскипающей от бомбежки воде. Появились новые командиры, с воодушевлением стали рассказывать о завтрашних действиях.
Но я уже решил бесповоротно. Войне не видно конца. Что мне делать на западном берегу канала, когда и на восточном я не могу найти себе применение.
И вот, незаметно для других, я готовлюсь. Кладу в маленькую сумку все вещи, которые собрал у религиозных за последние два дня: шляпу, черный пиджак, цицит. Запасаюсь бутербродами с мясом и сыром, наполняю водой две фляги и ночью, перед самым рассветом, когда мне надо было сменить часового, собираю вещи, иду в самый конец колонны, прячусь за одним из холмов, снимаю с себя снаряжение и прикрываю его камнями. Рою яму и закапываю в нее свое противотанковое ружье. Снимаю военную форму и разрываю ее штыком на мелкие куски, а обрывки разбрасываю в темноте. Вынимаю из вещевого мешка белую гражданскую рубашку, свои черные хлопчатобумажные брюки, надеваю цицит, а на нее — украденный пиджак, шляпу кладу рядом с собой. Борода моя отросла за последние две недели, а из своих вьющихся волос, давно не стриженных, мне удалось закрутить нечто вроде зачаточных пейсов.
А потом устроился в маленькой расселине недалеко от канала, сижу, дрожу от холода, поглядываю в темное небо, время от времени освещаемое вспышками взрывов, жду рассвета, слышу, как поднимают мою часть и перебрасывают на другую позицию. Я прислушался, не ищут ли меня, не выкрикивают ли мое имя, но ничего не услышал, кроме шума заводящихся моторов. А потом наступила мягкая тишина. Моего исчезновения никто не заметил.
Поразительно, так вот просто вычеркнули меня…
Но покидать свое убежище я не тороплюсь. Сижу и жду рассвета, с аппетитом уничтожаю бутерброды, приготовленные мною на завтра. И внезапно туманный свет начинает разливаться вокруг. Хмурая такая заря, почти как в Европе. А я зарываю последние следы своего армейского существования, в том числе и вещевой мешок, стряхиваю с одежды пыль и песок, пытаюсь разгладить ее, чтобы она приобрела сносный вид. Потом надеваю шляпу и иду на восток, выхожу из истории.
Очень скоро я достиг шоссе, еще немного, и слышу шум приближающейся машины, на ней — цистерна с водой, продырявленная пулями, из отверстий еще сочится вода. Я только раздумываю, не поднять ли мне руку, а машина уже останавливается. Я вспрыгиваю на ступеньку и забираюсь в кабину. Шофер, маленький и худой йеменский еврей, совсем не удивился, завидев одетое в черное существо, — можно подумать, что вся пустыня полна религиозными в черных одеяниях, которые то и дело выскакивают из-за холмов. Странно, что он не заговорил со мной, не произнес ни единого слова. Может быть, и он сбежал, а может, только что обстреляли его и теперь он возвращается, что-то взволнованно напевая про себя. Мне кажется, он даже не разглядел, кого это подобрал на дороге.
Шлагбаумы немедленно поднимались перед нами, армейские полицейские даже не смотрели на нас, атакуемые огромным количеством машин, направлявшихся нам навстречу. Людям просто не терпелось попасть на войну, прорваться на западный берег канала.
В Рафидим я сошел. Даже спасибо не успел сказать. И снова вокруг эта ужасная суета. Даже, кажется, усиливается. Мечутся люди, во всех направлениях мчатся машины. А я чувствую себя легко в своей новой одежде, почти порхаю, всем своим существом ощущаю свободу. Брожу по лагерю, ищу северный выход. И тут замечаю, что люди оборачиваются на меня, останавливают на мне свой взгляд. Я обращаю на себя внимание, даже несмотря на дикую суету вокруг. Очевидно, в моем облике что-то не соответствует моему одеянию, может быть, шляпа на голове сидит не так, как надо. Я все больше опасаюсь, как бы не попасться. Хожу по боковым тропинкам, стараюсь сделаться незаметным, пробираюсь между строениями, укрытиями для танков. И вдруг в одном из закоулков лагеря прямо передо мной, как в кошмарном сне, предстал этот высокий лысый офицер, весь загорелый, до красноты, все с тем же наглым, пустым взглядом. Я чуть не упал, увидев его. Но он прошел мимо, не узнав меня. Шествует своей размеренной походкой, ужасно действующей на нервы.
Наверно, меня все-таки действительно нельзя узнать, во мне, очевидно, произошла существенная перемена, которую я и сам еще не осознал. Я спрятался за стеной, пораженный, весь дрожа. Вижу, как он идет к одному из навесов. Что-то голубое поблескивает там. Бабушкина машина. Я чуть было не забыл о ней.
И вдруг я решил увести и ее. Почему бы и нет? Подождать, когда стемнеет, и взять ее с собой. Я осмотрелся, стараясь запомнить место, и пошел искать синагогу, чтобы спрятаться там до вечера.
Синагога была заброшенная и грязная. Здесь, наверное, ночевала большая часть во время большого переполоха, на полу валялись гильзы от патронов. Вместилище Торы было закрыто на ключ, но несколько молитвенников лежало в беспорядке на полках, а в маленьком боковом шкафчике я обнаружил бутылку вина для благословений.
Весь день просидел я там в углу, медленно попиваю теплое сладкое вино, читаю молитвенник, чтобы иметь представление о содержании молитв. Голова моя затуманилась, но уснуть я боялся, как бы кто-нибудь не зашел и не застал меня врасплох. Около полуночи я вышел оттуда, унося в нейлоновом мешке с дюжину молитвенников. Если спросят, чего я тут околачиваюсь, скажу, что меня послали раздать молитвенники солдатам. Лагерь немного успокоился, возбуждение у людей немного спало, я наткнулся даже на стоявших в обнимку солдата и солдатку. Как будто нет никакой войны на свете.
«Моррис» ютился между двумя разбитыми ганками, весь покрытый пылью. Двери были заперты, но я помнил, что одно из окон держится непрочно. Мне удалось легко проникнуть внутрь; руки мои задрожали, прикоснувшись к рулю. Я положил на него голову. Словно не несколько дней войны, а целая вечность прошла с тех пор, как я расстался с машиной.
У меня уже был наготове кусочек фольги, который я вытащил из сигаретной пачки, и, как в далекие годы, когда я по ночам брал машину тайком от бабушки, я наклонился под руль и сразу же нашел место, где присоединяются провода зажигания. И аккумулятор, который ты, Адам, заменил, новый аккумулятор, который ты поставил несколько недель тому назад, сразу же ответил на легкое прикосновение — мотор завелся мгновенно.
И я поехал — на север, на восток, черт знает куда. Я плохо ориентируюсь, ищу указатели, останавливаюсь и спрашиваю, как вернуться обратно в Эрец-Исраэль.
— В какую Эрец-Исраэль? — со смехом переспрашивают меня солдаты армейской полиции.
— Неважно, не имеет значения, лишь бы выбраться из пустыни…
А все движется мне навстречу. Танки, пушки, огромные грузовики с боеприпасами. Грохочущая река цвета хаки плыла мне навстречу с приглушенными огнями. А я в своем маленьком драндулете пробираюсь против течения, теснюсь к обочине и все равно мешаю уверенному движению колонн. До моего слуха доносятся проклятия: «Вот чумазый дос,
l:href="#n_59" type="note">[59]
нашел время разгуливать по Синаю». Но я отмалчиваюсь, только робко улыбаюсь, маневрируя между колоннами. Еду без остановок, упрямо, как одержимый, продвигаюсь вперед, лечу по разбитым дорогам, стремлюсь как можно скорее выбраться из пустыни.
Утром я добрался до большого магазина для военнослужащих в Рафиахе, усталый и изможденный после ночной езды, но опьяненный свободой. Сразу же зашел туда, чтобы купить что-нибудь поесть, перехожу от прилавка к прилавку, съедаю суп, ем сосиски, грызу шоколад и конфеты. Вдруг я замечаю в толпе группу религиозных, в черных, как у меня, костюмах. Они с любопытством следят за мной, пораженные моим диким поведением, моей безграничной свободой, наблюдают, как я шастаю себе от прилавка с мясными продуктами к прилавку с молочными и обратно. Я сейчас же решил скрыться. Но у выхода один из них остановил меня, положив руку мне на плечо.
— Подожди минутку, мы тут ищем десятого для утренней молитвы…
— Я уже молился вчера… — Я высвобождаю свое плечо и удираю от них, залезаю в свой «моррис», завожу его и даю газ, оставив их в недоумении.
И вот через несколько километров пустыня наконец-то кончилась. Появляются пальмы, белые дома, мягкие дюны, засаженные фруктовыми садами. Эрец-Исраэль. И чудесный запах моря. Я медленно сбавляю скорость. Итак, я спасен. Лишь теперь я почувствовал, до чего устал. Голова кружится, глаза закрываются. Я выхожу из машины и вдыхаю утренний воздух. Чувствую запах моря. Но где же море? Внезапно я ощутил, что оно необходимо мне, что я должен прикоснуться к нему. Но как добраться отсюда до моря? Я останавливаю лимузин какого-то важного офицера, мчащийся мне навстречу. «Где море?» А он рассердился, чуть не ударил меня, но все-таки показал, куда ехать.
Я прибываю на совершенно чистый берег, вокруг тишина, я за пределами мира, словно нет государства, нет войны, ничего нет. Только шорох волн.
И я ложусь под финиковую пальму, море — вот оно, и сразу же засыпаю, словно под наркозом. Я мог бы лежать так не один день, но заходящее солнце стало светить прямо в глаза, и я проснулся, покрытый песком. Маленький песчаный холмик сдвинулся и прикрыл меня. Такое приятное тепло. А я продолжаю дремать, наслаждаюсь морским ветром, ворочаюсь под песчаным одеялом и, не вставая, снимаю с себя одежду — черный пиджак, цицит, брюки, белье, ботинки и носки, лежу совершенно голый в песке, а потом встаю, отряхиваюсь и иду к морю окунуться.
Что особенно было чудесно — так это совершенное одиночество. После долгих дней в людском круговороте я снова один. Никого нет вокруг. Такая мягкая тишина. Даже шума моторов не слышно из-за шороха волн. А арабы, живущие здесь, как видно, боятся показываться из-за войны. Я надеваю нижнее белье и брожу по берегу, словно он — моя собственность. Чувство времени вернулось ко мне. Все готовится к закату. Солнце, как глаз циклопа, лежит на линии горизонта, тихо смотрит на меня.
Я подхожу к «моррису», машина моя стоит, безмолвная и верная, лицом к морю, и вдруг я со страхом обнаруживаю в ней вещи, принадлежащие тому офицеру; он превратил машину в свой склад. На заднем сиденье несколько сложенных одеял, маленькая палатка разведчиков и даже его таинственная сумка с картами. Я открываю ее дрожащими руками и вижу целую кучу подробных карт Ближнего Востока, Ливии, Судана, Туниса. Маленькая коробочка, в ней — знаки отличия подполковника: сам себе подготовил на случай повышения в чине. И еще — матерчатый белый мешочек и в нем два старых яйца, смятых, с розоватой скорлупой. Я тут же, ни капли не раздумывая, очистил их и с большим удовольствием принялся есть, читая найденный мною интересный документ. Что-то вроде завещания, написанного им жене и двум своим сыновьям. Написано с подъемом, возвышенным стилем, что-то о себе, о народе Израиля, какая-то странная мешанина — предназначение — миссия, история, судьба, страдание. Выспренние фразы, сплошное благочестие и жалость к себе. Меня зазнобило при мысли, какая ярость охватит его, когда он обнаружит, что машина исчезла, — он не успокоится, пока не найдет ее. Может быть, уже пустился в погоню, уже где-то поблизости. Не похоже, чтобы у него нашлось какое-нибудь дело на этой войне.
Я беру все бумаги и карты, рву их на мелкие куски и зарываю в песок, пустую сумку бросаю в море, очищаю машину от следов его присутствия. В багажнике я нашел кисть и большую банку с краской, оставшуюся после того, как он закрасил перед нашим отъездом фары. Внезапно у меня возникает идея — покрасить машину черной краской, изменить цвет.
И я сразу же приступаю к делу. Размешиваю подсохшую сверху краску и в сумерках, дождавшись заката, начинаю широкими мазками красить машину. Стою в одном белье и при слабом вечернем свете превращаю свой «моррис» в гроб. Наношу последние мазки, напевая старую французскую песенку, и вдруг чувствую: кто-то наблюдает за мной. Поворачиваю голову и обнаруживаю за своей спиной на маленьком песчаном холмике несколько силуэтов. Кучка бедуинов в абайях сидит и смотрит, что я делаю. Пришли незаметно. Когда? Кто знает! Кисть выпала у меня из рук в песок. Вот когда я пожалел, что выбросил противотанковое ружье. Остался только штык.
Сидят и глаз с меня не сводят. Я для них — целое событие. Может быть, обсуждают, что со мной делать. Легкая добыча, сама далась им в руки.
Они, наверно, заметили, что я испугался. Вижу, некоторые медленно поднимают руку, словно салютуют, явно это жест приветствия.
Я улыбаюсь им, слегка кланяюсь издали. Подбираю свою одежду и торопливо одеваюсь. Рубашку, цицит, брюки, черный пиджак, даже шляпу. Вдруг мне показалось, что именно эта одежда спасет меня от нападения. А они следят за моими действиями, удивлены, наверно, нет, без всякого сомнения — удивлены. Я вижу, как они вытягивают головы, чтобы получше видеть меня.
Я быстро собираю оставшиеся вещи, зарываю их в темноте в песок, зная, что все, что я закопал, будет вырыто, как только я исчезну, влезаю в машину и пытаюсь завести ее. Но от волнения напутал, очевидно, что-то с проводами, и машина только застонала. Бьюсь минуту-другую, вижу, как они приближаются ко мне, встали в кружок на расстоянии нескольких шагов от машины, смотрят, как я вожусь под рулем.
Теперь они уверены хотя бы в одном — что машина украдена. Я не перестаю улыбаться в сторону темных лиц и при этом в поту, лихорадочно нащупываю проклятые провода. В конце концов завожу машину, нарушая тяжелую тишину, зажигаю фары, два луча света падают на совершенно черное море, начинаю выруливать на поворот — и застреваю в песке.
А тем временем вокруг меня собирается все больше народу, словно птичья стая опустилась в темноте. Дети, подростки, старики вырастают словно из-под земли. Я опускаюсь на колени у колес, чтобы разгрести песок, возвращаюсь в машину, мотор опять заглох, я снова завожу его и застреваю еще глубже.
И тогда я поворачиваюсь лицом к безмолвным силуэтам и безмолвно прошу о помощи. А они только этого и ждали. Сразу же набросились на машину, десятки рук прилипают к свежей краске, я чувствую, как машина просто парит в воздухе, как ее несут к шоссе, и, лишь только колеса касаются земли, я даю газ, проезжаю некоторое расстояние и останавливаюсь. Выхожу из машины, смотрю на темную группу, стоящую в молчании на дороге, приподнимаю шляпу и элегантно помахиваю ею в знак благодарности, в ответ до моих ушей доходит какой-то гул, они бормочут что-то по-арабски — очевидно, благословляют меня с миром, желают мне доброго пути.
Я снова сажусь в машину и трогаюсь.
В Иерусалим.
Да, в Иерусалим. Что это вдруг в Иерусалим? Но был ли у меня другой выход? Куда я мог поехать? Где мог я укрыться, пока не утихнет гроза? Ведь все данные мои записаны в анкетах у рыженькой, а машину, наверно, ищет этот двужильный офицер. Мог ли я вернуться в дом бабушки, я — бросивший оружие дезертир, которого ждет арест?
Не думаете же вы, в самом деле, что я мог вернуться к вам, жить с вами, стать чем-то большим, чем любовник, — членом семьи. Разве такое возможно?
И почему не следовать своей судьбе, раз уж она так складывалась? Ведь главное было сделано — из пустыни я выбрался, границу Эрец-Исраэль пересек. На мне был черный костюм, цицит, шляпа, я уже привык к этой одежде, к запаху пота прежнего ее хозяина. У меня отросла борода, и меня не пугала необходимость закрутить пейсы. «Моррис» выкрашен в черный цвет. Его не узнать. Почему бы не продолжить эту авантюру?
Деньги, которые ты дал мне, Адам, кончились, надо было как-то пережить этот тяжелый период, дождаться, пока исход войны не будет предрешен или пока она не закончится. Почему бы религиозным не принять меня? Мне казалось, что они очень подходят для этого. По крайней мере судя по их посланцам, которые крутились по пустыне. Видно было, что есть кто-то, кто заботится о них.
Обо всем этом я думал во время моего ночного пути. Еду при бледном свете луны, которая постепенно исчезает, проезжаю через южные поселки, доезжаю до Шфелы,
l:href="#n_60" type="note">[60]
стараюсь не гнать — экономлю бензин. Я не знал даже, какое было число, а тем более о том, что происходит в мире.
И так осторожно, в темноте, я выехал на шоссе, ведущее в Иерусалим. Иногда я оставлял главное шоссе и сворачивал на боковые дороги, ехал по ним некоторое время, чтобы сбить с толку, если меня преследуют. Смотрю на ночной гористый пейзаж, слышу стрекот кузнечиков. Я еще не бывал в Иерусалиме, с тех пор как приехал в страну. Слишком был занят всеми этими делами — бабушкой, адвокатами, наследством и вашей любовью. И когда я на рассвете въехал в город, печальный, с мешками песка, наваленными у домов, грязный и безлюдный, только издерганные бойцы гражданской обороны бродят по пустынным улицам, — я был потрясен его необычной, тяжелой красотой, трепет охватил меня. И при въезде в город, словно знак свыше, кончилась у меня последняя капля бензина. Я оставил машину на одной из улиц и пошел разыскивать их.
Найти их было нетрудно. Они жили в районах, расположенных недалеко от въезда в город. Ранние пташки, они сновали по улицам с корзинами в руках, спеша за утренними покупками. Мужчины и женщины. Шел мелкий дождь, и пахло осенью. Совсем другая жизнь. Открываются магазины. Повседневные хлопоты, запах свежего хлеба. Тут и там собираются кучки людей, тихо секретничают о чем-то. На стенах странные плакаты, некоторые ободраны.
Я бреду за ними, следую за черными каплями, которые постепенно сливаются в черный поток спешащей куда-то толпы, ага, вот она куда спешит — в глубь религиозного квартала. Когда я увидел большие штреймлах
l:href="#n_61" type="note">[61]
из красноватого лисьего меха, я уже знал, что цель моя достигнута — никто не найдет меня здесь.
Одна компания стояла на углу улицы. Я подошел к ней, чтобы завязать беседу. Они сразу же определили, что я не из ихних. Может быть, из-за формы бороды, из-за характера стрижки, а может быть, по каким-то внутренним признакам. Их я не мог обмануть. Сначала они были напуганы: неизвестно кто заявился к ним, да еще в военное время, переодетым в их платье. Я сказал им тихо:
— Можно мне побыть с вами немного? — Не рассказал, что я прибыл прямо из пустыни. Сказал: — Я только что из Парижа.
Они посмотрели на пыль и песок, покрывавшие мою одежду и обувь, и ничего не сказали. Слушают молча мои путаные речи. Наверняка подумали, что я сумасшедший или еще что-нибудь. Но, к их чести, надо сказать, что они не постарались отделаться от меня, наоборот, поддерживая меня слегка под руку, участливо повели потихоньку по переулкам и дворам (а я тем временем все говорю, рассказываю о себе) к большому каменному дому, напоминавшему муравьиное гнездо, — что-то вроде ешивы или школы, — завели в одну из комнат и сказали:
— А теперь расскажи все сначала.
Сперва я путался, перескакивал с события на событие. Рассказываю заплетающимся от усталости языком о бабушке, потерявшей память, и о машине, которую я готов предоставить в их распоряжение. Постепенно из всей этой путаницы стала вырисовываться история, от которой я уже не отступал. Но так же, как и при ночном допросе того офицера, о вас я не сказал ни слова. И опять я увидел, с какой легкостью мне удается вычеркнуть вас из моего прошлого. Они привели какого-то бородатого еврея, блондина с совершенно нееврейским лицом, заросшим бородой и пейсами, который заговорил со мной по-французски с прекрасным парижским произношением, начал проверять правдивость моих рассказов о Франции. Спрашивает о парижских улицах, о кафе, о сортах сыра и вина, о названиях газет. Я отвечал на беглом французском с точными подробностями. Дух Божий снизошел на меня.
Убедившись, что я действительно знаю Париж, они попросили меня раздеться, у них вдруг возникло сомнение в том, что я еврей. Я видел, что они совершенно растерянны, не могут понять, почему я пришел к ним и чего я хочу на самом деле. Снова стали задавать те же вопросы, но иначе. Но я уже не расстаюсь со своей историей.
Потом они немного посовещались между собой, шепчут что-то друг другу на ухо. Боятся решить что-нибудь самостоятельно. Послали одного выяснить что-то, и он вернулся, кивая головой в знак согласия. Они отвели меня к своему раби в крохотную комнатушку. Я стоял перед огромным стариком, который сидел в клубах табачного дыма и читал газету. Они рассказывают ему мою историю, а он наставляет ухо, чтобы лучше слышать, и все время не сводит с меня глаз, по-доброму, с приветливым выражением лица рассматривает меня. Услышав, что я хочу предоставить свою машину в их распоряжение, он обратился прямо ко мне, стал расспрашивать о ней на иврите: год выпуска, объем цилиндров, вместимость, цвет. А потом спросил, где я ее оставил. Очень ему понравилось, что я привел с собой машину в качестве приданого.
А потом вдруг начал выговаривать своим людям:
— Надо уложить его поспать… вы же видите, он устал после дальней дороги… из Парижа… — (и он слегка подмигнул мне), — дайте ему сначала поспать… бессердечные вы евреи…
И весело улыбнулся мне.
Наконец-то они успокоились. Отвели меня во двор ешивы на глазах у сотен любопытных аврехов, которые тоже почувствовали инстинктивно, что я прикидываюсь религиозным. Меня проводили в комнату, которая служила пристанищем для гостей ешивы. Комната очень скромная, обставленная старой мебелью, но уютная и довольно чистая. Я уже начинал привыкать к особому запаху вещей, окружавших меня, запаху старых книг, смешанному с запахом жареного лука и вонью канализации.
Исполняя повеление своего раби, они постелили мне на одной из кроватей и ушли. Было одиннадцать часов утра, мир был освещен каким-то сероватым светом. И за кружевной, словно в царском дворце, занавесью как на ладони — Старый город, которого я никогда в жизни не видел. Прекрасный, захватывающий дух вид величественной стены, башенки церквей и минареты мечетей, маленькие каменистые дворы, оливковые рощи на склонах гор. Я долго стоял у окна, потом снял ботинки и, не раздеваясь, лег на кровать. Что-то в иерусалимском воздухе возбуждало меня, хотя устал я до смерти.
Сначала мне не спалось, еще и из-за того, что я был весь грязный — руки в черной краске, в волосах и бороде полно песку. Целую вечность не спал я в кровати. Наконец задремал. Бормотание учеников ешивы, их внезапные вскрики смешались с шорохом морских волн, тарахтеньем бронетранспортеров и беспроволочных телефонов.
Спустя какое-то время, я еще дремал, вошел мой сосед по комнате. Маленький, тщательно одетый старичок в ермолке из красного шелка. Он встал у моей кровати и стал смотреть на меня. Увидев, что я только дремлю, он очень обрадовался и немедленно принялся болтать на идише, старается завязать со мной разговор. Никак не верит, что я не понимаю идиша. Начал рассказывать о себе, но что — я не понял в точности. Что-то о том, что он приехал свататься к какой-то девушке, которую собирается увезти за границу, а пока проходит здесь серию каких-то обследований, то ли физических, то ли душевных.
Болтает не переставая, ходит по комнате, забавный такой, отпускает сальные шуточки, словно нет в мире никакой войны, нет другой действительности, а существует лишь та, в которой он живет. Он почему-то был уверен, что я тоже приехал сюда свататься, и пытался дать мне несколько полезных советов. Как сквозь туман помню я беседу с ним, иногда кажется, что это был только сон, особенно если учесть, что после того, как старичок разделся, покрутился в своем великолепном белье по комнате, надушился, снова надел свой черный костюм, он исчез и больше я его не видел.
Постепенно я погрузился в горячечный, тяжелый сон.
Когда я проснулся, было уже совершенно темно. Часы показывали девять вечера. Через кружевную занавеску, слегка колыхавшуюся от дуновения вечернего ветра, был виден темный силуэт Старого города. Стояло полное безмолвие. Я все еще чувствовал себя слабым, дрожу от холода, как будто и не спал вовсе, и вдруг, странное дело, проснулась во мне тоска по пустыне, вспомнились лица нескольких ребят с моего бронетранспортера, теперь они воюют на той стороне канала. Я открыл окно. В комнату ворвался чистый, пьянящий, незнакомый иерусалимский воздух. Голова болит. Теперь-то я знаю, что тогда у меня уже была высокая температура, что начиналась болезнь. Но мне казалось, что голова моя болит от голода, меня терзал страшный голод. Я надел ботинки, но сил зашнуровать их не было, и пошел искать еду.
В ешиве было совершенно тихо и темно. Я бродил по этажам, по длинным коридорам. Потом открыл какую-то дверь. Она вела в маленькую комнатушку с закрытыми ставнями, наполненную табачным дымом; два авреха
l:href="#n_62" type="note">[62]
в легких рубашках с закатанными рукавами сидели над огромными фолиантами Гемары
l:href="#n_63" type="note">[63]
и шепотом о чем-то спорили.
Недовольно встретив мое появление, они все-таки показали мне, как пройти в столовую, и вернулись к своим талмудам. В столовой не было никого, скамейки лежали на столах. Молодая женщина в сером платье, с платочком на голове, мыла пол.
Она чуть не вскрикнула, когда я возник перед ней, словно привидение.
— Я тут новенький… — пробормотал я, — может, осталось что-нибудь поесть?..
Я стоял перед ней растрепанный после сна, в незашнурованных солдатских ботинках, в одежде наполовину праздничной, наполовину будничной, с непокрытой головой — все это напугало ее, но она пришла в себя, очистила мне место у стола, принесла большую ложку, тарелку с хлебом, тактично положила радом с ней черную ермолку, и все это ничего не говоря, а потом принесла огромную миску с жирным и густым супом, в котором было много овощей, клецки и куски мяса. Горячее, сдобренное специями месиво, впервые за две недели я ел настоящую, горячую пищу. До того горячую, что у меня из глаз потекли слезы. Суп этот был удивительно вкусным. А она в другом конце комнаты продолжает свою уборку, украдкой поглядывая на меня. Тихонько подходит, берет пустую миску и снова наполняет ее, улыбается про себя ласковой улыбкой в ответ на мои пылкие изъявления благодарности. Красивая женщина, только ничего нельзя разглядеть, кроме ладоней и лица, все закрыто.
Потом я встал, шатаясь от чрезмерной еды, вышел, даже не произнеся благословения, ищу дорогу назад, к своей кровати, вхожу в комнату — и застываю, пораженный видом Старого города, который был совершенно темным, когда я уходил отсюда, а теперь весь в огнях. И в самой ешиве открываются ставни, и из окон на улицу вырывается свет.
Слышатся взволнованные голоса, говорят о прекращении войны, со всех сторон стекаются аврехи в распахнутых рубашках, взволнованно бродят по двору, словно только что вышли из боя. Видно, я поторопился с побегом, ведь война все равно кончилась.
Какое-то внутреннее спокойствие охватило меня. Я раздеваюсь, снимаю покрывало с постели, собираю на нее одеяла со всех стоящих в комнате кроватей. Свертываюсь калачиком, дрожа от лихорадки, голова разламывается от боли.


Две недели пролежал я в кровати. Какая-то странная болезнь напала на меня. Высокая температура, страшная головная боль и воспаление почек. Животная лихорадка, определил врач, лечивший меня, я, наверно, подцепил эту болезнь на берегу моря, где было полно коровьего помета. Они ухаживали за мной очень заботливо, хотя я был для них чужим и непонятным. Однажды они даже собирались отправить меня в больницу, но я попросил, чтобы они оставили меня у себя. И они согласились. А ведь я доставлял им немало беспокойства, да и платить за мое лечение пришлось немало. Ночью у моей постели оставляли дежурных — учеников ешивы, которые учили рядом со мной Тору и читали псалмы.
Болезнь смягчила переход от прежней жизни к их жизни, освободила обе стороны от лишних вопросов. Прикосновение заботливых рук, кормивших меня и стеливших мою постель, сделало их для меня более человечными. И когда через две недели я встал с кровати, слабый, но выздоровевший, с густой окладистой бородой, я присоединился к ним без лишних церемоний. Они дали мне еще одну смену черной одежды, хотя и подержанной, но в хорошем состоянии, пижаму и пару белья. Научили меня молиться по молитвеннику и нескольким законам из Мишны.
l:href="#n_64" type="note">[64]
Вспомнили о машине, подобрали к ней ключи. Я уже обратил внимание, что действуют они очень слаженно, без ненужной суеты, а главное — очень дисциплинированны.
И так я стал шофером ешивы, главным образом шофером того старого раби, который принял меня в первый день. Я развозил масло для поминальных светильников в синагоги, возил маленьких сирот с длинными пейсами на молитву к Стене плача, возил моэла
l:href="#n_65" type="note">[65]
к семьям из их общины, поселившейся в новом районе, или участвовал в длинной и медленной похоронной процессии, следовавшей за фобом важного адмора,
l:href="#n_66" type="note">[66]
тело которого было привезено из-за моря. Иногда меня посылали в район Шфелы — отвезти в аэропорт посланца, отправлявшегося собирать деньги в странах рассеяния. Иногда перед рассветом я подвозил тайком, с притушенными огнями, аврехов, которые расклеивали афиши и писали на стенах пламенные лозунги, осуждающие безнравственность и легкомыслие.
Я познакомился с их каждодневной жизнью во всех подробностях. Они ведь живут обособленно в этой стране, в своем собственном закрытом мирке. Иногда мне в голову приходила мысль, а не получают ли они электричество и воду от кошерных электростанций и водопроводов, предназначенных только для них.
Я прижился у них. Они прекрасно знали, так же как и я, что в любое мгновение я могу покинуть их столь же внезапно, сколь и появился. И все же относились ко мне тепло и не копались в том, что было странным для них. Они никогда не давали мне денег, даже бензин я покупал на талоны, которые получал от них. Но всем необходимым я был обеспечен. Одежду мою стирали и чинили, выдали мне даже более подходящую обувь вместо солдатских ботинок, которые совсем истрепались. А главное — вдоволь еды. Тот самый жирный горячий суп, который так понравился мне в первую ночь, подавали мне каждый вечер, менялись только подававшие его женщины — они обслуживали учеников ешивы по очереди.
Постепенно отросли у меня и пейсы. Я не прилагал к этому никакого старания, они просто выросли сами собой, а у парикмахера, который приходил каждый месяц стричь учеников ешивы и который стриг также и меня, рука на них не поднималась. Сначала я прятал свои пейсы за уши, но потом перестал. Глядя в зеркало, даже удивлялся, до чего же я стал похож на них, и мне было приятно убедиться, что и они тоже довольны этим.
Но это был предел. В более глубоком, духовном, смысле они не достигли таких уж успехов. В Бога я не верил, и все их занятия, касавшиеся веры, казались мне бессмысленными. Странно, что чутьем они понимали это и все-таки не приставали ко мне, видно, и не лелеяли чрезмерных надежд. В первые дни я еще задавал вопросы, которые выводили их из себя и заставляли бледнеть. Но я не хотел раздражать их и стал все больше помалкивать.
От утренней молитвы мне удавалось кое-как увиливать, но в вечерней молитве я участвовал: забытый молитвенник в моих руках, губы что-то шепчут, я смотрю, как они раскачиваются, вздыхают, иногда на заходе солнца бьют себя кулаками в грудь, словно у них болит что-то или чего-то им не хватает, черт знает чего — галута, мессии. Но на самом деле они совсем не были несчастны, наоборот, обладали свободой: не надо было служить в армии, заниматься государственными делами. Ходят в свое удовольствие по объединенному Иерусалиму и с презрением смотрят на нерелигиозных, которые для них лишь что-то вроде обрамления и средства.
Зима была в разгаре, работы хватало. Старый раби все время разъезжал, очень довольный тем, что нашелся для него шофер с машиной. А я возил его повсюду — произносить проповеди, отпевать покойников, посещать больных или встречать паству в аэропорту. Кружу по Иерусалиму, по Старому и Новому городу, пересекаю его с востока на запад, с севера на юг, все подъезды к нему изучил, все больше привязываюсь к этому необыкновенному чудесному городу, не могу насмотреться на него.
Бывало, привожу раби в какую-нибудь ешиву на проповедь, но послушать его не остаюсь, тем более что все равно не очень-то понимаю, куда он клонит, все время кажется, что он раздувает несуществующие проблемы. Снова сажусь в машину и еду к тому месту, которое все больше и больше завоевывает мое сердце. На горе Скопус, около церкви Тур-Малка, откуда открывается передо мной не только весь город, но и пустыня до самого горизонта и Мертвое море. Там нашел я самую высокую, самую удобную точку для обзора.
Сижу себе в маленькой своей машине, на которой еще видны пятерни бедуинов из Питхат-Рафиаха, а дождь стучит по крыше. Просматриваю религиозную газету «Ха-Модиа», которую всегда можно было найти у меня в машине, потому что ее бесплатно раздавали в ешиве, и узнаю о происходящих в мире событиях, освещаемых, правда, с религиозной точки зрения, не совсем объективной, узнаю о продолжающихся перестрелках, о сомнительных соглашениях, вызывающих недоверие, о плаче и оплакивании, о гневе и спорах, словно война, которая закончилась, все еще гноится и нарывает и из ее гниющих остатков уже появляются всходы новой войны. А если так, то зачем же мне торопиться…
В конце концов дождь переставал, небо прояснялось, я бросал газету, вылезал из машины, прохаживался вдоль церковной стены между лужами, по кипарисовой аллее, на моей голове черная шляпа (та, из пустыни), цицит развевается на ветру. Смотрю на разорванные облака, плывущие над городом, слегка киваю головой арабам, глядящим на меня из темноты своих лавок. Я уже обратил внимание, что именно к нам, к евреям в черной одежде, они относятся менее враждебно, словно мы выглядим более естественно в их среде или менее опасны.
Начинают звонить колокола, мимо меня проходят монахи, приветствуют меня наклоном головы. И я тоже, так они думают, по-своему служу Богу.
Арабские дети увязываются следом за мной, их очень забавляет моя черная одежда. Вокруг тишина. Передо мной расстилается мокрый, серый город. Моя черная машина стоит, как верная собака, на обочине дороги.
Если так, куда мне торопиться? К этой рыженькой, у которой хранится список снаряжения, за которое я расписался и которое бросил в пустыне? К офицеру, который наверняка еще разыскивает меня со своим необыкновенным упрямством? К бабушке, которая лежит без сознания? (Я позвонил как-то раз в больницу узнать, нет ли изменений в ее состоянии.) Или к вам? Спрятаться в вашем доме, если не в качестве любовника, то в качестве своего человека, зависящего от вашей милости, порабощенного плотскими страстями.
Да, страсть не умерла. Было у меня даже несколько тяжелых дней. Не укрылись от меня взгляды, которые бросали на меня тайком девушки общины. Стоит мне лишь намекнуть старому раби, и он сейчас же сосватает мне одну из них. Они только и ждут от меня определенного знака, который бы сказал им, что я действительно свяжу с ними свою судьбу.
Но я этот момент все еще откладываю.




Предыдущая страницаСледующая страница

Ваши комментарии
к роману Любовник - Иехошуа Авраам


Комментарии к роману "Любовник - Иехошуа Авраам" отсутствуют




Ваше имя


Комментарий


Введите сумму чисел с картинки


Разделы библиотеки

Разделы романа

Rambler's Top100